ПО ХОДУ ПЬЕСЫ

Программа


"Далее по тексту" и "Азбука"


«Наше Вам с кисточкой!»


Наш писатель


По ходу пьесы


Записаться


Конкурс


Галерея


Форум


Владимир Коношевич

Случай с человеком, который всегда останавливается возле двери.

«Стоит какому-то недоумку возомнить себя писателем, и он сразу же пишет о том, как умирала его бабушка» Из кинофильма «25-й час»

Наш век проповедует принцип «Open Mind» - ну типа, я всегда открыт новому опыту, всегда рад его принять, разделить, пережить и подать другому, такому же как я. Ортодоксальность срамится, как пережиток прошлого. Догмы критикуются, храмы загажены голубями, талмуды сжигаются. Церковь – не модно, потому что очень сложно. «Я атеист!» - говорит мне один, проходя мимо Владимирского собора. На мой вопрос, читал ли он Библию, отвечает незатейливой улыбкой. Он «атеист!» Он атеист не из-за того, что религия не подходит ему по мировоззренческому размеру, вовсе нет, просто он не знает, что с ней можно еще сделать. Такой атеизм, не что иное как продолжение детского страха перед иконами и все той же Библией, когда мама или бабушка, запрещала «баловаться» с «этой» непонятной книгой. Или когда ты пытался проявить свое творчество, именуемое потом «каляками», в «Книге Книг», то мама забирала ее у тебя, награждая молчаливым упреком. Пугала, но не объясняла. Вот так и вырос ты, испуганным «атеистом».

Вряд ли именно эти мысли занимали меня в тот вечер, когда я спустился в наполненный людьми метрополитен. Мне нужно было проехать несколько остановок. У меня не было никаких дел, я просто пытался добраться с одного места в другое, не больше и не меньше. Людей было мало, так что чувства ненависти ко всему человечеству, возникающее у любого здорового индивида, когда он находиться в метрополитене в час пик, у меня не было. Тем лучше, ведь ненависть очень утомительна, и позволить ее могу себе только поистине энергичные и жизнеутверждающие люди. Я зашел в вагон только что прибывшего поезда, остановился возле двери, несмотря на то, что в вагоне были свободные места. Годы поездок в общественном транспорте давно отучил меня от перемещению по городу в сидящем положении, наверное, пережитая нашим народом в начале двадцатого века мировая, т.е. Отечественная война, как-то способствовала этому. На следующей остановке в вагон зашла девушка, невысокого роста, рыжеволосая и в красной куртке. Она стала напротив меня, точно также как и я несколькими минутами ранее, проигнорировав дерматиновые дыры пустых мест, которые виднелись между серыми силуэтами сидящих граждан. Серьезный мужской голос свыше предупредил о том, что двери закрываются, через несколько секунд электрический механизм оправдал его предупреждения – двери с грохотом, разносящимся по пустой платформе какой-то не очень популярной станции, закрылись. Все тот же мужской голос, на этот раз с едва скрываемым энтузиазмом, объявил следующий пункт назначения. Поезд тронулся. В моем животе что-то стрельнуло и заурчало. Мышцы нижней части тела предательски ослабли. Потом стрельнуло еще, и еще. Казалось, что там лопались мыльные пузыри, под урчание маленьких зелененьких жабок, возможно даже самцов, а может и самцов вместе с самками. Все музыкальные симптомы говорили о пищевом отравлении. Я начал теряться в догадках, что из съеденного мною сегодня, могло стать причиной фейерверка в моем животе. Вариантов было не много. Мой самоанализ занял несколько сот метров подземного пути. Наверное, в тот момент, как и у любого человека, пытающегося разобраться в себе, у меня было смешное, даже глуповатое выражение лица. Девушка напротив меня улыбалась. Именно в то момент я узнал, что ее зовут Оля.

«Понимаешь, Бог ведь у каждого свой!» - выпалила она из себя, вместе с сигаретным дымом, через час, сидя напротив меня, за столом в небольшом кафе. «Церковь - не главное, лишь бы Бог был в твоем сердце…» - Оля снова делает затяжку. Я смотрю на нее, предвкушая продолжение теологического курса. Наконец-то, после получаса разговора «ни о чем», мы заговорили о чем-то интересном, о чем-то стоящем. С начала имя, где живешь, чем живешь, где учишься, а почему там, да, и она увлекается философией, психологией и литературой; да, она ищет себя, самореализовываеться; сейчас учиться на юриста, но всегда хотела стать режиссером, актрисой или хотя бы дизайнером; не работает, не хочет заниматься «абы чем», от мужчины никогда зависеть не буте, Слава Богу, родители живи и помогут, если что; любимая книга – «Мастер и Маргарита»; о том, что Булгаков родом из Киева, не знала; музыка – под настроение, лишь бы не раздражала; конечно, верит в Бога, хотя в церковь не ходит, Он у нее в сердце… «Мне больше нравиться, как празднуют Рождество в Америке. Там так все просто. А у нас в церковь зайти страшно. Да я и не хожу. Просто если мне плохо, я обращаюсь к Богу, который у меня в сердце. Все просто» - она берет новую сигарету. Интересно, думается мне, у нее в голове слово БОГ пишется, с большой или с маленькой буквы? Я ловлю на себе ее взгляд. Взгляд снисходительный. Взгляд человека, только что объяснившего мир и по которому не скажешь, что меньше часу назад он в некрасивой красной куртке ехал в поезде по подземному туннелю. Мир для этого человека не таит более никаких загадок. Ее душе, перед тем, как ее направили на землю, была выдана путевка с надписью «Все объяснено». Ее взгляд упрекал меня в тупости. Пищевое отравление снова дает о себе знать: меня начинает подташнивать, по спине пробегает холодок, голова идет кругом. Бог у каждого свой – эти слова мне захотелось написать на самом большом иконостасе во Владимирском соборе. Написать черным маркером, на глазах у изумленных бабушек, священника и родственников онкобольных. Бог у каждого свой – Библия летит в костер, разведенный прямо посреди Печерской Лавры. Я встаю из-за столика и направляюсь в туалет. Умываюсь, гляжу на себя в зеркало. Почему-то вспоминаю свою бабушку. Вспоминаю, как она умирала, прямо на моих руках. У нее был рак легких. Последние минуты своей жизни, она провела, пытаясь уцепиться ртом за воздух. В ее глазах был детский страх, да и сама она после нескольких недель болезни больше была похожа на маленького ребенка, нежели на бабушку. Вокруг нее толпились врачи, подсовывая трубку от кислородной подушки к лицу и пробивая бумажную кожу иголками разной толщины и длинны. Она смотрела на все происходящее вокруг с удивлением, как годовалый ребенок, который испугался собственного пука. В какой-то момент удивление в глазах бабушки достигло апогея. Абсолютное удивление. Она задыхалась и удивлялась одновременно. Через несколько мгновений все уже было кончено. Моя мать заплакала, отец отвернулся, пытаясь скрыть свои слезы. А я просто смотрел на маленькое тело, запутавшееся в простынях. С Днем рождения! Отец бросил на меня недоумевающий взгляд, пытаясь понять причину моей эмоциональной стойкости. Я посмотрел на него. Мы не поняли друг друга. Мать тихонько плакала. Пока еще тихонько плакала. Мне почему-то не хотелось, чтобы этот момент кончался. Помню как в детстве, когда за окнами была зима, мне также не хотелось, что бы рано утром в мою комнату заходили родители, чтобы включали свет, разрушая магию детской зимней ночи, оранжевых фонарей и такого же оранжевого снега, чтобы начинали будить и отправлять в садик или в школу. Через несколько минут, после того как бабушка умерла, пришла моя тетя с моими двоюродными сестрами. Плач превратился в истерику, сакральность - в пошлость, ритуал - в метушню. Свет снова был зажжен, и дальше все развивалось по обычному сценарию. Я обижено пошел рассматривать плакаты, посвященные туберкулезу и СПИДу, на облупленных больничных стенах. Бабушку отпевали в ее доме. В доме, в котором я провел свое летнее детство, в комнате, которая никогда мне не нравилась, и которая всегда отталкивала своей неуютностью. Тело занесли в дом не через парадную дверь, а через боковою, которую можно было увидеть только тогда, когда ты заходишь глубоко во двор. Эта дверь всегда вызывала мой интерес в детстве. Краска на ней постоянно шелушилась и облупливалась, поэтому дверь перекрашивали, но через некоторое время она снова шелушилась под действием осеннего солнца и черноземной сырости, которая воспринимается городскими жителями как «свежесть» загородной жизни. Почему-то воспоминания о той ночи, когда бабушку отпевали в ее собственном доме, предстают перед моими глазами в виде картины выполненной в темно-желтых тонах, и с таким же темно желтым запахом. Такие тона сложно подобрать с помощью красок, это оттенок времени. Такие тона, подобно позолоте, покрывали старые бумажные календари, с красными воскресеньями, рождествами, первыми маями, старыми новыми годами, и с магическими, по стилю изложения, строчками, рассказывающими о точном времени закатов, рассветов, народных рецептах, поверьях, старообрядческих праздниках. Также такой желтый можно было увидеть на старых домашних гобеленах с казаком Мамаем, украшавшими безукоризненно белые стены покосившихся от времени хат, в которых, не смотря на всю бушующую за окнами современность, до сих пор стоял запах печи и паленого угля. Пожалуй, больше нигде в природе, такой желтый, не встречается, разве что на плавленом воске церковных свечей, но и то, в зависимости от того, по какому поводу эта свечка была зажжена. Немного другого желтого цвета, были страницы толстого томика «Идиота» Достоевского, изданного в далеком 1957 году, и не покидавшего меня всю ночь, пока бабушку отпевали. Я сидел в комнате, что была расположена напротив той, из которой бархатным шуршанием доносился старословянческий шепот старухи, склонившейся над толстенной, книгой. Я читал взахлеб, читал так, как никогда до этого, читал в унисон с молитвой, напротив завешенного черным платком зеркалом, и каждое слово из пожелтевшей страницы отзывалось эхом молитвы, каждое слово молитвы, находило свое продолжение в следующей строчке, создавая при этом мистический ритм, постепенно погружающий меня в транс, сквозь дымчатую завесу которого, запах расплавленного церковного воска, казался дымом от сожженных листьев коки, принесенного с другого континента, и ворвавшегося через открытую форточку в дом моего летнего детства. Этот запах смешивался с запахом летней ночи, с кваканьем жаб из расположенной неподалеку речки, с Анастасией Филлиповной, Рагозиным, завешенными зеркалами и еще бог весь чем, создавая атмосферу великого таинства, знаменовавшего собой окончание моего детства, которое теперь становилось еще одним пластом в громадном, даже для того возраста, фундаменте, на котором в будущем будет громоздиться, такое характерное для всех взрослых, тайное, воспаленное, из-за своей категорической неисполнимости, желание снова стать ребенком. Но мне совершенно не было страшно.

Никто из находящихся в доме уже не плакал. Они были во власти мелких забот, и совершенно не замечали того, что происходило в этих двух комнатах, расположенных друг напротив друга. Кто-то тихонько спрашивал, где мука, кто-то так же тихонько отвечал. Казалось, что смерть отступила под натиском молитв и суеты.

С самих похорон я запомнил не многое. Помню утомляющее своей монотонностью чувство раздражения, возникающее в ответ на фальшивые ноты, изрыгиваемых из мятой, золотистой меди такими же мятыми и пьяными музыками. Процессия медленно продвигалась по улице, по направлению к кладбищу, вытягивая своими звуками зевак, которые занимали зрительские места, облокачиваясь и обпираясь на протрухшие доски своих заборов. Помню лицо моей матери, которое к тому времени превратилось в один сплошной черный платок, пропитанный слезами и нашатырным спиртом, пары которого пробивали затухшее сознание моей матери, снова и снова возвращая ее в жаркий и липкий день, оббитый красным бархатом деревянного гроба. Еще было что-то в ее измученном взгляде, который я поймал перед ее очередным обморочным провалом: она впервые посмотрела на меня не как мать, а как чья-то дочь. Несколько мгновений два ребенка смотрели друг на друга, два растерянных ребенка, у которых не было матерей. Потом один из детей снова терял сознание и повисал на чьих-то руках, и вот уже небольшой кусочек белой как снег ватки подносился к его лицу, для того чтобы опять заставить смотреть. Я почувствовал себя ничейным.

Пройдет не больше часа и красное сукно полностью скроется под глухой тяжестью чернозема, а еще через несколько недель будет поставлена мраморная точка, достаточно сомнительной эстетической ценности. Эта точка ознаменует завершение очередного человеческого существования. Вот так вот.

Тогда умерла не просто моя бабушка, умерла часть моей жизни, то, что никогда больше не повторится, то, что нигде и никогда снова не сможет быть пережито, переосмыслено, прочувствованно, кроме как во снах. Погибло все: громадных размеров орех во дворе, большой дом с облупленной белой краской на стенах и синей под крышей, погиб старый забор, который в раннем детстве всегда был для меня символом древней истории и культуры, исчезли деревянные иконы цвета старого кукурузного зерна, громоздившиеся над телевизором, разрушился купол ночного летнего неба, плотно усыпанного звездным бисером, сгорели пауки и старые газеты в туалете (находившимся за домом), с грязно и холодного трона, которого, все то же ночное небо казалось еще более величественным, не уступая простором и монументальностью куполу Собора святого Петра. На мгновенье мне вспомнились друзья моего детства, и наша дружба «рожденная солнечными днями и возрождающаяся лишь вместе с ними…». Этих ребят тоже уже нет. Они давно превратились в мужей, отцов, шоферов, любовников, охранников, прапорщиков, и теперь сильно, до боли, жмут руку при встрече.

Я снова умылся. Голова резко закружилась, ком подступил к горлу. Едва успев открыть крышку унитаза, я вырвал.

Этот эпизод с бабушки навсегда изменил меня, хотя я понял это по прошествии нескольких лет. Удивление. Такое удивление можно видеть только у новорожденных. Они еще не объясняют - они просто живы. Моя бабушка удивлялась, потому что была еще жива. Это жизненно необходимая способность – удивляться. Как только ты объяснил мир, ты тут же умер, прямо здесь, за кафедрой, перед огромной аудиторией таких же мертвецов. Как только мир стал простым, ты перестал представлять для него какой-либо интерес. Только чьей-то Бог может стать причиной войны, в которой каждый будет погибать за своего Бога, молясь ему и боясь его. Некоторые вещи должны оставаться сложными и непонятными, ведь именно в таком случаи они и будут способны менять людей, менять и удивлять.
* * *

Руки все еще дрожали. Вернувшись в зал, я натянуто улыбнулся. Через несколько минут, сославшись на плохое самочувствие и посадив Олю на такси, я отправился домой. «Бог у каждого свой…» - проговорил я про себя. Иисус, ты слышал? Можешь слазить с креста, вымыть руки и преспокойно иди на корпоратив или открытие нового торгового центра… Оно того не стоило…

Я снова оказался в мраморном холле метрополитена. На больших часах советской электроники было ровно восемь часов вечера. Мне захотелось есть. Кислый привкус во рту напоминал о недавнем извержении, а в голове до сих пор была бабушка, граф Мышкин и запах нашатырного спирта. Бля, нужно быть внимательней к своему питанию.

Я зашел в вагон, только что подъехавшего поезда, и стал возле двери, патриархальный голос объявил следующую остановку, по лицам людей, находящихся в вагоне было видно, что ему верят. Поверил и я. Поезд тронулся.

© Владимир Коношевич, 2008.
Опубликовано с разрешения автора.
При перепечатке ссылка на сайт Студии "Далее по тексту" обязательна

 Вернуться к списку

 Вверх